Почти ежедневно я захожу в ленту и вижу сообщения от людей, страдающих депрессией. В комментариях к постам одни пишут, что им тоже плохо, другие делятся рекомендациями, как выбраться: прогулки в парке, пробежки, алкоголь, секс, отпуск на море, психотерапевт, препараты. Тех, кто в депрессии, легко ранить любым словом: и выражения солидарности, и попытки подбодрить, и советы бывалых могут быть считаны как обесценивание депрессивного опыта, которым делится пишущий: отстаньте от меня, вы не понимаете. У каждого времени своя доминирующая психическая болезнь. Во времена Фрейда это была истерия, после Фрейда — неврозы и психозы, со второй половины XX века популярным диагнозом стала шизофрения. Делёзу и Гваттари удалось схватить её суть: шизофрения — не заболевание, а психическая реальность капиталистического способа производства: всё течёт. Капитализм — это потоки бреда; чтобы в них встроиться и не сойти с ума, надо, в каком-то смысле, их опередить: шизофреник играет на опережение. Шизофрения была популярна и в позднем СССР. Этот диагноз часто использовали в психиатрии, в том числе карательной. Прослыть шизофреником было очень легко, но и каким-то парадоксальным неформальным признанием пользовалось это душевное расстройство. На фоне ужасающей нормативности официозной застойной культуры можно было быть немного странным, непонятным, чудаком, с приветом. Что-то панковское и одновременно высокодуховное было в шизофренической молодежи 1980-х: «в комнате с белым потолком, с правом на надежду». После распада СССР душевную боль, наоборот, стало принято скрывать — как и любое проявление слабости. В девяностые, на которые пришлась моя юность, следовало быть или казаться сильным, крутым, выносливым, живучим. Это гопническое, бумерское время не терпело фриков; мы учились толкаться локтями. В начале путинского режима накрыла волна позитивности. Улыбайся, всё должно быть хорошо, просто прекрасно! Я подрабатывала тогда скаутом в модельном агентстве: первым делом на кастинге девочкам осматривали зубы. Помните, модели на обложках журналов тогда широко улыбались? Сейчас никто не улыбается, современные модели гордо хмурят брови. На позитивной волне двухтысячных грусть принято было лечить йогой и медитацией. Русские стали ездить на Гоа танцевать транс и искать себя. В моду вошёл дауншифтинг — отказ от карьерных амбиций в пользу душевного комфорта и проживания в тёплой стране с дешёвой инфраструктурой. Это поколение — условно, родителей тех, кому сейчас 16-20 — высмеивает Александр Горчилин в фильме «Кислота»: парень вырос и не знает, что делать — а мама занимается самосовершенствованием в тёплых краях, чужие проблемы нам не нужны, не портите нам карму. То же поколение в «Нелюбви» Андрея Звягинцева: каждый из родителей занят собой, обустройством зоны комфорта, в которой ребенку не место. Не то чтобы на волне позитива депрессии не было — совсем наоборот. Сегодняшняя эпидемия депрессивных расстройств говорит, скорее, о том, что она была, но в состоянии глубоко подавленном, вытесненном. Позитивность была шита красными нитками, и новое поколения без труда увидит в ней лицемерие. Зачем улыбаться, если всё понятно? Зачем эти избыточные усилия тела по маскировке души, зачем чёрное выдавать за белое? Мы не хотим улыбаться даже в инстаграме, мы выходим из сложных асан, отпускаем себя — и нас сразу же накрывает. Сегодня все знают, что депрессия — тяжёлая и опасная болезнь; даже начальник на работе должен это понимать; вы вправе потребовать больничный. Вместе с медикализацией депрессии происходит её коммерциализация, когда психотерапевт и препараты образуют композицию (или, как сейчас принято говорить, ассамбляж), в которую встраивается душевная жизнь человека, осознающего себя как пациента — и вот мы уже выбираем себе идентичность из списка диагнозов: у меня такое-то расстройство с такой-то спецификой, психотерапевт X, препарат Y. Клиническая картина мира состоит из треугольников: в одном углу терапевт, в другом препарат, а в третьем субъект как пациент. Больше в этом мире нет ничего — только симптомы и эффекты, ожидаемые и побочные. И вроде бы всё работает, но что-то тут не так. Что не так, объяснял Марк Фишер в 2009-м году: препараты лечат следствия, но не причины. Мы знаем, что депрессия бывает вызвана низким уровнем серотонина, и корректируем его при помощи таблеток, но не хотим задумываться о том, почему у нас такой низкий уровень серотонина. Медикализация и коммерциализация душевных болезней представляют собой, по Фишеру, одновременно их деполитизацию. То, что мы считаем своим собственным несчастьем, является на деле общей бедой. Но это труднее всего признать, потому что в депрессии человек как бы заперт в своем «я». Как пишет Бьюн-Чул Хан, депрессия — это боль одиночества, невозможность быть с другим, любить, выйти за пределы своего нарциссического круга. Другое имя для неё — отчуждение. Оставьте меня в покое, мне не нужны ваши советы, мои страдания не сравнятся с вашими. Между тем, даже призывы не обесценивать наш депрессивный опыт сформулированы на языке рынка: получается, что опыт имеет цену и подлежит обесцениванию, как и любой товар. Медикализацию душевных расстройств Фуко называл «психиатрической властью». Сегодня, в противоположность возникшим в 1960—1970-е антипсихиатрическим тенденциям, мы оказались в её распоряжении. «История безумия» Фуко — такая книга, которую следовало бы продолжить. Раньше лечили принудительно, а теперь мы сами послушно идём к терапевту и едва ли не с гордостью сообщаем, что у нашего биполярного расстройства депрессивный эпизод. Почему мы это делаем? — Потому что надо с чем-то отождествить себя, но с чем? С работой, которую не любишь? С родиной, которая пытает и бьёт? Вместо этого я отождествляю себя с собой, со своей болью, со своим диагнозом, таким образом пытаясь создать замкнутую тавтологическую структуру А=А, то есть Я=Я. Преодолеть депрессию на индивидуальном уровне можно только сломав эту замкнутую структуру: забыть о себе, выйти навстречу внешнему, позволить себе быть захваченным чем-то гораздо более значительным и интересным, чем я. «Я» на самом деле вообще не предмет даже, а пустая категория — ничего интересного там нет; всё интересное начинается с другого. Вкус хлеба, глоток воздуха — всё это больше и важнее, чем я. Однако есть ещё уровень социальный, и в нём депрессия как круговая порука: да, мы можем выбираться из себя поодиночке, или просто стабилизироваться, оставаясь пациентами и не покидая своего клинического треугольника (терапевт-препарат-пациент), — но депрессия сохраняется в качестве общего фона; она структурно обусловлена. Наш очень древний мозг просто отказывается играть по правилам системы, с которой у него не экзистенциальные даже, а онтологические разногласия. Кафка в «Превращении» находит для этого самый лучший образ: Грегор Замза просыпается в своей постели огромным насекомым — чтобы не идти на работу. Терапевт и препараты могли бы поднять ему серотонин и заставить идти туда, куда он не хочет, но, когда действие веществ ослабнет, он вновь проснётся на круглой спине со множеством мелких и липких ножек. Чем больше мы уходим в себя, в свою индивидуальность, отстраиваясь от внешнего, избегая любви, товарищества и солидарности, давая что-то другим только при условии получить взамен — тем глубже увязаем в болоте депрессивной реальности мира отчуждённых индивидов (тиндер), снова и снова распадающегося на клинические треугольники. Настоящая терапия — это радикализация нашего несогласия, коллективное действие, совместные практики преодоления отчуждения: не лицемерная принудительная социализация сверху или откуда-нибудь сбоку, а выход на улицу, борьба за город, за лес, за других людей. Это такой опыт выхода из себя, который невозможно обесценить, потому что он не индивидуальный, а общий, и он бесценен: наша общая и легко переводимая на любой язык радость от того, что мы смогли — или хотя-бы попытались. Оксана Тимофеева, «Депрессия, или мир клинических треугольников»